И.В.Павлова

 

Интерпретация источников по истории России 30-х годов
(постановка проблемы)

 

До массового рассекречивания документов в начале 90-х годов у историков было стойкое убеждение в том, что знание секретных документов КПСС позволит узнать всю правду о советском прошлом. Руководство КПСС и партийная номенклатура на местах, как известно, контролировали весь корпус документов по советской истории. В “Положении об архивном фонде КПСС”, которое периодически утверждалось Секретариатом ЦК, говорилось о том, что “имеющиеся в партийных архивах документы секретного и строго секретного характера не выдаются”. Практически это означало полный запрет на выдачу документов высших партийных органов и их переписки с местными партийными комитетами, так как все эти документы шли под грифом “секретно”, “строго секретно”, “на правах шифра” и т.д. Целые пласты документов (в первую очередь документы, отражавшие карательную политику режима) находились на секретном хранении в государственных архивах. Полностью закрытыми для историков были ведомственные архивы КГБ и МВД.

Хотя процесс рассекречивания так и не был доведен до конца, за последние годы опубликовано огромное количество документов по советской истории. Одновременно с этим становилось все более очевидным, что сами по себе документы не дают ответа на вопрос, что же тогда происходило в действительности. Таким образом, отчетливо обозначилась важнейшая проблема современной исторической науки – проблема интерпретации источников. Актуальность этой проблемы доказывается неадекватным “прочтением” документов как российскими, так и западными историками1. Последние оказались в буквальном смысле слова захвачены стихией документа. Рассказывая о фактах социальной истории 30-х годов, они идут вслед за документом, передавая не только смысл, но и букву документа, используя те же самые понятия, которыми оперировали в своей документации официальные органы. Вслед за органами прокуратуры и НКВД они пишут о спекуляции, бандитизме, преступности, не выясняя, что же на самом деле скрывалось за этими понятиями. Вполне серьезно, к примеру, Р.Маннинг пишет о демократизации, которая, по ее мнению, “оставалась официальным курсом сталинского режима вплоть до осени 1937 г. ”2.

Идти вслед за документом – значит принимать навязываемую им трактовку событий. Проблема интерпретации – это проблема понимания историком смысла происходивших событий, о которых сообщает документ, а также понимание самого документа как факта эпохи. Проблема интерпретации актуальна при работе с любыми источниками, потому что источники – это не “окна”, через которые “можно разглядывать историческую жизнь людей других эпох в ее “первозданной” подлинности, стоит лишь хорошенько эти “окна” протереть. Исторический источник должен быть демистифицирован: необходимо расшифровать его язык (не только в лингвистическом, но и – прежде всего – в семиотическом смысле), вскрыть его ментальную природу и идеологическую функцию, его поэтику, увидеть его в контексте культуры”3.

Проблема интерпретации особенна актуальна при работе с источниками сталинского времени, которые представляют собой источники не просто глубоко идеологизированные, но изначально искажавшие смысл событий. Такого рода искажения – это характерная особенность источников, которые оставляет после себя идеократия, представляющая особое видение событий, видение заданное, соответствующим образом искажающее сознание и поведение, тем самым порождающее и события, и их объяснение.

В историографии уже замечено, что для того, чтобы вскрыть природу явления, лучше всего начать изучение “в его зрелом, наиболее завершенном виде”4. Это то состояние, которое М.К.Мамардашвили обозначал выражением “красивый рак”, т.е. тот редкий случай и для врача, и для историка, когда явление предстает в “чистом, предельно ясном, типичном виде”. Он же употреблял понятия “феномен тотального властедейства, тотальный феномен власти”5. В 30-е годы этот феномен как раз и проявился наиболее отчетливо.

М.Н.Рютин еще в 1932 г.  предупреждал будущих историков о следующих приемах и методах Сталина: принимает за доказанное то, что нужно доказать и на таком “декретированном” заранее положении строит все свои остальные выводы; строит свои выводы на принципе: после этого, следовательно, по причине этого; прибегает к подстановке одного спорного вопроса другим; пользуется методом подмены одних слов и понятий другими, а также словами с растяжимым значением, которому по произволу можно давать различное толкование; применяет в полемике и доказательствах известный прием софистов, состоящий в подстановке исключения вместо правила и правила вместо исключения; замалчивает неприятные и невыгодные факты; перекладывает вину на других. Что касается сталинской статистики, то о ней было прямо сказано, что она служит не для обоснования истины, а для прикрытия ее, для обмана масс, и доверять ей “может только безнадежный идиот”6.

М.Н.Рютин, конечно, тоже не был свободен от идеологии и до 1932 г. , когда он выступил против Сталина, принимал участие во всех действиях власти. Однако его случай интересен еще и тем, что представляет собой конкретный пример соотношения идеократии и идеологии как общего и особенного. М.Н.Рютин не поддался наркотически искажающему сознание действию сталинской идеократии и потому оказался способным не только подготовить замечательный антисталинский документ, но и понять некоторые приемы и методы действий Сталина.

30-е годы оставили нам такой ранее неизвестный вид источников как фальсифицированные документы, которые “создавались” в органах ОГПУ-НКВД. Характер этих источников, в частности протоколов допросов, был осознан проницательными людьми еще в сталинские времена. Философу И.А.Ильину принадлежат следующие замечательные строки:”Мы должны заранее предупредить будущих законных правителей России и будущих историков русской революции, что все эти протоколы советской полиции, – что бы в них ни стояло и кто бы под чем бы ни подписался в них, суть документы не права и не правды, а живые памятники мучительства и мученичества. Кто бы в них ни “признавался чистосердечно”, – в измене, в предательстве, в шпионаже в пользу другой державы, в хищениях, в растратах или в каком ином “бесчестии”, – эти протоколы не бросают ни малейшей тени на подписавшего, но зато вскрывают наглядно порочность советского строя, Коммунистической партии, ее вождей, советской полиции и советского суда (выд. авт. – И.П.). По этим документам будущие историки России и социалистического движения будут изучать безумие революции, низость революционеров, сущность левототалитарного режима и мученичество русского народа. Беспристрастно и доказательно вскроют они эту систему, этот план перебить лучших русских людей, обескровить и дисквалифицировать русский народ и приготовить на его крови и на его костях порабощение для всех остальных народов”7.

Факт намеренной фальсификации материалов следствия подтвердили сами следователи, арестованные во время бериевской кампании по наказанию наиболее рьяных сотрудников НКВД в 1939–1940 гг. и в период хрущевской “оттепели”. Так, на допросе 10–19 янв. 1939 г.  по делу о белогвардейском заговоре 1933 г.  С.П.Попов, бывший тогда сотрудником Полномочного представительства ОГПУ по Западно-Сибирскому краю, показал:”...На первых порах следствия мне стало ясно, что дело о белогвардейском заговоре дутое и является сплошной фальсификацией. Ежедневно утром начальник СПО (Секретно-политического отдела – И.П.) Ильин собирал следователей и давал им схемы будущих показаний арестованных. Следователи по этим схемам составляли протоколы, которые потом давали подписывать арестованным”. 24 авг. 1955 г.  бывший следователь НКВД К.К.Пастаногов признал, что “в 1937 и 1938 гг. существовало требование НКВД СССР и начальника управления НКВД по Запсибкраю о составлении подлинников протоколов только на пишущей машинке. Во исполнение этого требования черновики протоколов допроса следователями, допрашивающими арестованных, велись небрежно, зачастую карандашом, затем передавались в машинное бюро и после отпечатывания теряли значение подлинников и, видимо, уничтожались...”. К.К.Пастаногова дополнил А.Ф.Григорьев на допросе 24 дек. 1955 г. :”...В получении подписей обвиняемых на составленных протоколах был весь смысл в то время следственной работы, и все внимание уделялось этому, к этому сводились и все требования руководства ... Поэтому, по-моему, и допускались всеми работниками, в том числе и мною, составление протоколов без обвиняемых, с внесением в них несуществующих данных, так как никто и никогда не делал замечаний на неправильность и необъективность записанных нами показаний”. Тот факт, что готовились “вымышленные” протоколы допросов, признал 15 окт. 1957 г.  и бывший сотрудник НКВД А.М.Пугачев8.

Несмотря на эти факты, современные российские историки не до конца осознали специфику следственных материалов ОГПУ-НКВД, что подтверждают конкретные исторические исследования. В литературе уже подробно разбиралась книга историка В.С.Брачева, который не только верит, но и следует материалам “Академического дела 1929–1931 гг.” и следственным показаниям историка С.Ф.Платонова и его коллег, что дало основание одному из критиков его работы В.М.Панеяху вообще усомниться в способности В.С.Брачева критически подходить к источникам “как основе исторического и историографического построения”9.

Такой же подход демонстрируют и другие историки, несмотря на то, что в целом признают фальсификацию политических судебных процессов 30-х годов и следственных дел ОГПУ-НКВД. Однако одно дело – априорное знание, а другое – умение работать с фальсифицированными источниками. Чтобы добраться до сути, историку необходимо препарировать форму: вскрыть, обнаружить, проанализировать в форме суть (человеческую). Сам факт, что в экономическом отделе Полномочного представительства ОГПУ по Западно-Сибирскому краю в 1930–1931 гг. “разрабатывалось” (на что есть неоднократное указание в документах) дело “Краевого бюро ЦК Трудовой крестьянской партии”, говорит о характере соответствующих следственных материалов. В самом “Обвинительном заключении по делу контрреволюционной вредительской организации “Трудовая Крестьянская Партия” от 27 февр. 1931 г.  есть указание на отсутствие документов, подтверждающих “построение и состав к.-р. организации”10. Таким образом материалы следствия, на основании которых современный историк выстраивает концепцию о политической платформе “Краевого бюро ЦК Трудовой крестьянской партии”11, и сегодня навязывают нам искаженное видение событий, заставляют смотреть на него “глазами” ОГПУ. Проблема же заключается в том, чтобы преодолеть это видение и выяснить, какие события в действительности происходили с людьми, которые обвинялись в принадлежности к Трудовой крестьянской партии, и почему именно с ними?

Опыт организации подобного рода дел, в частности “Академического дела 1929–1931 гг.”12, предполагает существование либо прямого указания из Центра, либо инициативные действия Полномочного представительства ОГПУ по Западно-Сибирскому краю в свете руководящих указаний раскрыть “мощную контрреволюционную вредительскую организацию специалистов сельского хозяйства”, которая являлась бы краевым филиалом ЦК Трудовой крестьянской партии и осуществляла “систематическую контрреволюционную вредительскую деятельность по срыву социалистической реконструкции сельского хозяйства”13.

В этом контексте требует дополнительного исследования вопрос о методах следствия в ОГПУ в начале 30-х годов (по отношению к Большому террору массовое физическое истязание арестованных – факт, подтвержденный многочисленными свидетельствами и документами). Сомневаться в добровольном признании подследственных и в начале 30-х годов заставляет хотя бы приказ ОГПУ от 27 июля 1932 г.  “Ко всем чекистам”, в котором говорилось о наказании за издевательства над заключенными14. Демонстративность такого рода наказаний хорошо известна.

Однако способность “увидеть” сквозь форму документа суть события необходима не только при работе с явно фальсифицированными следственными материалами ОГПУ-НКВД, но и с другими официальными документами всех видов секретности, несекретными и материалами периодической печати. Для начала необходимо выявить весь комплекс документов по изучаемой теме, так как если работать только с несекретными официальными документами и материалами периодической печати, то неизбежно получится не просто односторонняя, а искаженная история, примеры которой дает вся советская историография. Так, историк, изучающий историю голода в СССР в начале 30-х годов, не найдет ни одного факта на эту тему в периодической печати. Точно так же, пользуясь только разрешенной официальной информацией о пленуме ЦК 23–29 июня 1937 г. , он не обнаружит никакого указания на первый пункт повестки дня пленума “Сообщение Ежова”, хотя пленум обсуждал этот вопрос в течение четырех дней. Однако не только несекретные документы скрывали истинную информацию. Даже в шифрованной телеграмме ЦК секретарям обкомов, крайкомов и ЦК компартий национальных республик, текст которой был подготовлен на основе постановления Политбюро от 2 июля 1937 г.  “Об антисоветских элементах”, речь шла только о кулаках и об уголовных элементах. Истинные цели развернувшейся кампании Большого террора не раскрывались даже в сверхсекретном документе. Но местные работники поняли смысл этой телеграммы, так как все они присутствовали на только что прошедшем пленуме. Стремясь установить весь комплекс документов, историк должен помнить, что многих принципиальных документов может не быть вообще. Причиной тому являются не только периодическое уничтожение документов в аппарате ЦК и местных партийных органах, но и чистки в архивах, а также отсутствие документов изначально. Нет документов об убийстве Кирова, отсутствуют документы, раскрывающие “кухню” подготовки политических процессов 30-х годов в канцелярии Сталина, нет подписей ни Сталина, ни Жукова на таком документе как “Соображения по плану стратегического развертывания сил Советского Союза на случай войны с Германией и ее союзниками” по состоянию на 15 мая 1941 г.  и др.

В этом случае огромное значение приобретает интуиция историка и его общее знание, понимание и видение эпохи. Это означает, что историк должен обладать “предзнанием (“внеисточниковым знанием”), данным ему его философией, социально-психологической средой, ментальностью в неменьшей мере, нежели собранными в источниках фактическими наблюдениями и научным заделом историографии”15. Советским историкам такое общее видение эпохи 30-х годов задавалось “сверху” официальной концепцией построения и укрепления социализма. В результате они неизбежно оказывались апологетами сталинской власти. Отказ от такого “предзнания” и следование только “духу и букве” документа также приводит историков к апологии действий власти. Именно это и произошло с западными историками-ревизионистами, которые отказались от тоталитарного подхода к оценке советской действительности 30-х годов, который давал о ней хотя и примитивные, но согласованные выводы, так как историк в этом случае находится как бы в европейском смысловом контрасте к российской реальности. Такой подход предпочтителен в условиях, когда еще не выработана собственно российская понятийная система, с помощью которой можно было бы адекватно описать события своей истории.

Однако тоталитарный подход применим к оценке общественной системы в целом или системы власти, но трудноприменим к оценке конкретных событий. В связи с этим возникает еще одна серьезная проблема. С ней уже столкнулись историки Французской революции и в результате пришли к общему мнению о том, что такой лакмусовой бумажкой для оценки событий 1789–1799 гг. являются права человека16. Понятия “правовое государство”, “гражданское общество” и неразрывно связанное с ними понятие “права человека” – это характеристики западной цивилизации, которые не подходят для анализа российской действительности, потому что подавляющее большинство населения в 30-е годы (не только палачи, но и их жертвы) не имело ни правосознания, ни правового менталитета. По отношению к российской действительности нужен другой, более адекватный критерий, чем принцип формального равенства. Им может быть критерий справедливости, которая рассматривается как “старая традиция русской души и русской истории” и которая предполагает “обходиться с людьми так, как этого требуют их действительные свойства, качества и дела”17. В этом случае чрезвычайно важной оказывается нравственная позиция историка, которая определяет его отношение не только к массовым репрессиям, но и вообще к тому, что происходило в 30-е годы, а также формирует его подход к источникам.

У советских историков эта индивидуальная нравственная позиция заменялась принципом партийности и классового подхода, что предполагало следование той интерпретации событий, которая была заложена в самих источниках. М.А.Варшавчик, автор наиболее известного в советские времена труда “Источниковедение истории КПСС”, был убежден в том, что историк, стоящий на позициях рабочего класса, “не заинтересован в искажении источников. Ибо источники, достоверно отражающие явления исторического прогресса, создают объективную картину развития, в котором будущее принадлежит рабочему классу”18.

В действительности трудно найти источники, которые бы более искажали смысл происходивших событий, чем официальные источники сталинского периода. Говоря о необходимости увидеть за идеократической формой суть события, следует, по совету Н.Н.Покровского, воспользоваться некоторыми общими приемами источниковедческого анализа глубоко тенденциозных источников. Кроме принципа сопоставления изучаемого источника с рядом других, необходимо выявить характер и направление его тенденциозности: “По общему источниковедческому правилу, прекрасно действующему и для текстов ХХ века, наиболее достоверны содержащиеся в документе сведения, противоречащие основному направлению его тенденциозности, а наименее достоверны – совпадающие с ним”19.

Подобный подход к источникам в советском источниковедении рассматривался как фальсификация, “распыление в мелочах”, “выпячивание второстепенных деталей”20. Таким образом пресекался любой неангажированный властью критический подход к источникам, хотя на словах провозглашались все приемы источниковедческой критики – внешняя и внутренняя, фактическая и синтетическая, логическая и т.д. Тем более не ставился да и не мог быть поставлен вопрос о герменевтической критике источников, которая предполагает выяснение того, какой смысл вкладывался составителями документов в те ключевые понятия, которыми они обозначали свои действия. Поэтому все эти понятия – “коллективизация”, “индустриализация”, “культурная революция”, “стахановское движение”, “кулак”, “раскулачивание” и т.д. требуют расшифровки, перевода на нормальный язык, который бы выразил их действительный смысл.

Применения методов герменевтики требует также вся лагерная документация. Если не вскрыть, к примеру, действительный смысл отчетных документов ГУЛАГа о производственной деятельности, то неизбежно получится следующая историческая зарисовка:”В тяжелых условиях лагерной жизни, при скудном питании, заключенные, тем не менее, оставаясь гражданами своего государства, принимали участие во всех общественно-политических движениях, которые рождались на свободе. Трудом на благо общества они искупали свою “вину” и могли тем самым впоследствии “претендовать” на возврат в “здоровое” общество. Повсеместно применялось социалистическое соревнование. Так, лагерь по строительству Горно-Шорской железной дороги соревновался с лагерями, ведущими строительство Ивдельской /Урал/ железной дороги за получение переходящего Красного Знамени НКВД СССР. В 1938 г.  шло соревнование в честь 3-х летней годовщины стахановского движения. С целью координации такой работы в Горшорлаге организован Центральный штаб соревнования и ударничества. Заключались коллективные /между лагпунктами, бригадами, колоннами/ и индивидуальные договоры. Перед подобного рода штабами стояли задачи – охватить трудовым соревнованием всех заключенных с целью выполнения и перевыполнения планов, организации работы постахановски и т.д.”21.

Подобная интерпретация лагерных документов еще раз доказывает, что при работе с источниками сталинского периода, помимо собственно источниковедческих приемов, именно нравственность приобретает фундаментальное значение в историческом анализе идеократии. Индикатором не просто недооценки этого фактора, а нравственного изъяна является подход “с одной стороны..., с другой стороны”, а также употребление знаковых слов “только”, “всего”, “лишь”, когда приводятся данные о числе арестованных и расстрелянных. Нравственный изъян демонстрируют и сторонники так называемого объективистского подхода к истории российской действительности времен Сталина, сетующие по поводу избытка морализма в оценке советской истории.

Проблема интерпретации источников по истории сталинской России разрешима только с нравственной позиции именно потому, что все другие – собственно методологии истории, понятийного анализа – искажены тотальностью идеократии. Само их воссоздание возможно лишь на нравственной основе. И понимание видения человека тоталитарной эпохи возможно только с нравственной точки зрения. И в понимании событий, о которых сообщает источник, в конце концов именно нравственность является исходным моментом, тем самым ключом, который открывает секретный замок.

 

Примечания

1 Дворниченко А.Ю., Панеях В.М., Покровский Н.Н. Споры вокруг судьбы академика С.Ф.Платонова (О книге: В.С.Брачев. Русский историк Сергей Федорович Платонов. Часть I–II. – СПб.: “Минерва”, 1995 // Отечественная история. – 1998. №3; Павлова И.В. Современные западные историки о сталинской России 30-х годов. (Критика “ревизионистского” подхода) // Отечественная история. – 1998. – №5.

2 Маннинг Р. Бельский район, 1937 год. – Смоленск, 1998. – С.61, 79, 89.

3 Гуревич А.Я. Историк и история. К 70-летию Ю.Л.Бессмертного // Одиссей. Человек в истории. 1993. – М., 1994. – С.213.

4 Гуревич А.Я. М.Блок и “Апология истории” // Блок М. Апология истории. М., 1973. С.183.

5 Мамардашвили М.К. Из лекций по социальной философии // Социологический журнал. – 1994. – №3. – С.33; Он же. Необходимость себя. Введение в философию, доклады, статьи, философские заметки. / Под ред. Ю.П.Сенокосова. – М., 1996. – С.172.

6 Сталин и кризис пролетарской диктатуры. Платформа “союза марксистов-ленинцев” (“группа Рютина”) // Реабилитация: Политические процессы 30–50-х годов. – М., 1991. – С.342–350, 399.

7 Ильин И.А. Наши задачи. Историческая судьба и будущее России. Статьи 1948–1954 годов: В 2-х т. – М., 1992. – Т.1. – С.57.

8 Из истории карательных органов советского государства. Док. публ. И.В.Павловой // Возвращение памяти. Историко-публицистический альманах. Вып.2. – Новосибирск, 1994. – С.63–67; Из истории земли томской. Год 1937... Сб. док. и мат-лов. – Томск, 1998. – С.337.

9 Отечественная история. – 1998. – №3. – С.141.

10 Цит. по: Папков С.А. Сталинский террор в Сибири. – Новосибирск, 1997. – С.259–261.

11 Осташко Т.Н. Политическая платформа “Краевого бюро ЦК Трудовой крестьянской партии” по материалам следствия 1930–1931 годов // Проблемы истории местного управления Сибири XVI – XX веков: Мат-лы III регион. науч. конф. 19–20 ноября 1998 г.  – Новосибирск, 1998. – С.210–214.

12 Публикацией документов неопровержимо доказано, что имело место прямое руководство “Академическим делом 1929–1931 гг.” со стороны Политбюро и Совнаркома СССР и создание Политбюро особой следственной комиссии по этому делу // Источник. – 1997. – №3, 4.

13 Цит. по: Папков С.А. Сталинский террор в Сибири. – С.259. В опубликованном тексте пропущено слово “систематическую” – Архив ФСБ по Новосибирской области, д.12628, т.7, л.3.

14 ГАНО, ф.911, оп.1, д.12, л.237–239.

15 Гуревич А.Я. Историк и история... // Одиссей. Человек в истории. – 1993. – С.216.

16 Блуменау С.Ф. Французская революция конца XVIII в. в современной научной полемике // Вопр. истории. – 1998. – №9. – С.149.

17 Ильин И.А. Наши задачи... Т.1. – С.185, 187–188.

18 Варшавчик М.А. Источниковедение истории КПСС. – М., 1973. – С.45.

19 Покровский Н.Н. Источниковедческие проблемы истории России ХХ века // Общественные науки и современность. – 1997. – №3. – С.96, 104.

20 Варшавчик М.А. Источниковедение истории КПСС. – С.144.

21 Гвоздкова Л.И. Сталинские лагеря на территории Кузбасса (30–40-е гг.). – Кемерово, 1994. – С.97. Стиль и орфография автора полностью сохранены.